Резиновый попугай The Rubber Parrot
Зимой хоронить любимую легче. Если бы Света умерла весной или летом, я бы просто не пережил. А сейчас её душа растворилась в белом низком пейзаже, слилась с ним. Ничего не цветёт, не зеленеет, не напоминает о сочности жизни. Голова забита мелкими деталями, которые в иное время и не вспомнишь. Они давят на сердце и на глаза. Плачу.
Юркие серые глазёнки шарят по комнате.
-- Ой, какая цацка! -- Света замечает на тумбочке мой сувенир: пёстрого резинового попугая-пищалку. Она собирала эти детские безделицы, я привозил их отовсюду. Нам с попугаем достаются пылкие поцелуи.
Вот и могила. Для неё. Юрик сжимает мне предплечье, Вера шепчет: «Держитесь». Они правы: я плохо держусь. Обмяк, скуксился, сгорбился.
Кроме попугая, ни одного связного фрагмента. Клочки. Варит фасолевый суп. Надевает чёрные лакированные босоножки. Работаю за столом, а она подкрадывается и кусает за ухо. Наконец-то! Целый эпизод! Проигрыватель. Штраус. «Жизнь артиста». Мы со Светой вальсируем между шкафом и детской кроваткой, а сынишка пристально наблюдает со стула. Вдруг он слезает, становится рядом и принимается в точности повторять мои движения. Света останавливается, прижимается ко мне (а на ней салатный халат с виноградными гроздьями и сиреневые тапочки с бубенчиками), – и мы смеёмся, а пацанёнок всех звонче.
Она умерла молодой. Не зря терпеть не могла февраля, мёрзла, грустила. Второго февраля всё и окончилось. Я целую жену в лоб. Всё. Трое дюжих, для которых мёртвая Света – заработок, опускают гроб. Знаю, это не конец, она будет ждать меня там. Сейчас это не спасает. Я прощаюсь всего лишь с телом, с оболочкой, с бренным. Но как я любил его.
Всплыло ещё. Она – вся. И вот на фоне стука земли о гроб, на фоне плечистых парней в фуфайках, чётко-чётко, – она.
Припрятанная улыбка. Упругие мячики грудей. Я прикасаюсь губами к плечам: те вздрагивают.
Снова – обрывки.
Катает сына на санках.
Намазывает масло на хлеб.
Хмурится.
Размахивает пляжной целлофановой сумочкой с нарисованным солнцем и с надписью «Евпатория».
Теперь точно всё. Холмик. Венки. Самодельная табличка с надписью от руки: «Селезнёва Светлана Максимовна. 9.04.1913 – 2.02.1992». Мимо проходят две девицы: ярко-красные ногти с блёстками, бордовые губы, курточки с неисчислимыми заклёпками. Останавливаются, читают табличку, одна бросает:
-- Бабулька года до восьмидесяти не дожила. Нам бы так.
-- Куда там,-- ухмыляется другая.— В тридцать подохнем.
Юрик порывается грубо послать их вон, но я не даю: сами уйдут. Сажусь на скамеечку у соседней могилы. Меня не трогают и не утешают: все, слава богу, свои, понимают. «Бабулька»? Сморщенные руки? Женитьба Юрика на Вере, внучка, молочные каши и заброшенные игрушки-пищалки? Нет, вот он, вот он, юркий взгляд, морщины стягиваются в уголки губ и глаз, Света берёт меня за руку, подмигивает: «А давненько я не варила фасолевый суп! А, Борь?» Дуры вы заклёпанные! Она умерла молодой, моя Светочка... Спряталась от скользкого малоснежного февраля.
-- Вставайте, Борис Палыч! Замёрзнете!
-- Папа, пойдём?
Но кто это сидит на холодной скамье? Во всяком случае не я. Иначе бы я не видел Свету. Совсем молодая, даже мерещится салатный халат с гроздьями винограда, она прячет руку за спиной:
-- Борь, угадай, что у меня?
Я мнусь. Тогда она торжествующе пищит мне в ухо резиновым попугаем.
Burying the woman you loved is easier in the winter. If Sveta had died in the spring or summer, then I wouldn’t have been able to handle it. But now, her soul has disappeared in this white, low masterpiece-- blended in with it. Nothing is blooming, nothing is green, nothing reminds her about the wonderfulness of life. My mind is full of small details that I can’t really remember. They press against my eyes and heart. I cry.
Swift, gray eyes wander around the room.
“Oh, what’s this thingy?!” Sveta notices my souvenir on the desk. It is a colorful, rubber, squeaky parrot. She collected these childish things, I brought them back for her from every place imaginable. The parrot and I get quick kisses.
Here’s the grave. For her. Yurik squeezes my shoulder, Vera whispers, “Keep steady. Hold up.” They’re right, I can’t hold myself up right. I am weary, tired, helpless.
Except for the parrot, I can’t put any fragments together. Just moments. She’s cooking bean soup. She puts on black, shiny dress shoes. I’m working at a table, she sneaks up and bites me on the ear… Finally! A whole episode of our life! The old record player. Strauss. “Artist’s Life”. Sveta and I waltz between the closet and crib, and our little son stares from the baby chair. Suddenly, he climbs out, stands next to me and repeats all my movements. Sveta stops, presses her body close to me (she’s wearing a light green robe with pictures of grape vines and purple slippers with little bells on them), we laugh, our son the loudest.
She died young. She always hated February, she shivered and was sad. So of course it all ended on February second for her. I’m kissing my wife on the forehead. This is it. Three gravediggers, for whom dead Sveta is just a way to earn money, lower the coffin. I know that this isn’t the end. She’ll be waiting for me, there. But right now, that’s not making me feel any better. I’m saying good-bye only to a body, a small cloud. But oh, how I loved it.
It’s her. In the background is the pounding of the ground against the coffin, but it’s her.
A small smile. Sturdy balls of breasts. I touch my lips to her shoulders and they tremble, like scared birds.
Small fragments again.
She takes our son for a sled ride.
She puts butter on bread.
She frowns.
She swings her beach bag with a picture of the sun on it and big letters that say “Evpatoria”.
Now, this is definitely it. A small hill. Flowers. A man-made sign that reads: Svetlana Selezneva. 9.04.1913 - 2.02.1992. Two young ladies pass by: bright red nails with sparkles, purple lips, light coats. They stop. Read the sign. One of them says,
— Old woman didn’t live one year to eighty. Lucky…
“Nah,” the other one smirks, “We’ll die at 30 for sure.”
Yurik frowns, but I calm him down. They’ll leave soon enough. I sit down on a bench next to the neighboring grave and sob. No one tries to stop me. Everyone understands. Old woman? Wrinkled hands? Yurik and Vera’s wedding, granddaughter, milk porridge, and abandoned squeaky toys? No, no, I see it. Swift look, the wrinkles tighten around her eyes and lips. Sveta takes me by the hand and winks, “I haven’t cooked bean soup in such a long time, Boris!” You stupid women! She died young, my Sveta… she just hid herself from the February cold.
“Get up, Boris Pavlovich. You’ll get cold!”
“Dad, let’s go.”
But who is sitting on this cold bench? It’s not me. If it was, I wouldn’t be able to see Sveta. Young, in that green robe with grapevine print. She has her hand behind her back.
“Boris, guess what I have?”
I don’t know. Then, she triumphantly squeaks the rubber parrot in my ear.
08/31/1992